|
|
|
Как-то по телевизору в передаче Владимира Молчанова «Частная жизнь» шла беседа о жадности. Беседа шла долго, жадность осуждали, но, осуждающие жадность, отрицательно относились не к процессу накопления состояния, а к процессу его сохранения, т.е. говоря о жадности, участники диспута имели в виду то, что, с моей точки зрения, следовало бы назвать скупостью.
Если бы этот вопрос обсуждался на немецком языке, то слово Gier (жадность), вообще ни разу не было бы произнесено с экрана, поскольку речь шла только о том, что в немецком языке называется Geiz (скупость). Говоря по-немецки, недопустимо путать жадность (Gier, Habgier) и скупость (Geiz), потому что для немцев это, скорее, антонимы, чем синонимы. Человек может быть скупым, но не жадным или жадным, но не скупым. Жаден (gierig) тот, кто хочет взять, скуп (geizig) тот, кто не хочет отдавать. Так же обстоит дело с жадностью и скупостью в литовском языке.
А в русском языке? Разве «жадный» и «скупой» – синонимы? Можно ли быть скупым до знаний? Может ли смахнуть жадную слезу?
Почему мы путаем понятия, которые, казалось бы, имеют мало общего?
Мы не столь законопослушны, как немцы, англичане, американцы. Имеет ли наш характер какую-либо связь с языком?
Разница понятий «можно» как возможности и «можно» как разрешения у немцев, англичан и др. четко разграничивается различием слов. У нас нет.
Я был свидетелем того, как русский парень спросил в метро в Ганновере по-немецки моего приятеля немца: «Можно ли ехать с билетом второго класса в вагоне первого?»
При этом вместо разрешительного «Darf man?» он использовал возможностное «Kann man?»
«Конечно, можно, - удивившись вопросу, серьезно ответил мой приятель, - но если поймают, то оштрафуют».
Я потом объяснил ему причину странности вопроса, и мой приятель был удивлен, что такие разные понятия как «kann» и «darf» (в английском это «can» и «may») могут в каких-то языках передаваться одним словом. «Не поэтому ли «можно» как возможность вы часто рассматриваете, как «можно» в разрешительном смысле?» - съязвил он. – У вас можно все, что возможно?
Нередко говорят о непредсказуемости и парадоксальности русского характера. Существуют ли эти особенности русского характера в действительности и, если да, то отражаются ли они в языке?
«Да нет, не об этом речь» или «Нет, я там был», - говорим мы. Не служит ли такая языковая возможность объединения отрицания и утверждения (да и нет) в одной фразе лингвистической формой отражения парадоксальности нашего характера? А наше двойное отрицание («ничего не знаю»), мирно сосуществующее с одинарным отрицанием («многого не знаю»)?
Немцы в принципе не понимают словосочетаний «Ja nein» или «Nein ja». «Нет, я там был», - для них совершенно не понятно. «Так, нет или был?» - спрашивают начинающие изучать русский язык немцы, услышав такую фразу. Мы тут ближе к восточным народам, у которых «да» и «нет», как у нас «скупость» и «жадность», подчас чуть ли не взаимозаменимы.
В точных науках мы зависим от нашего разговорного языка в такой же степени, в какой зависим от математики, которая по сути дела является вторым (или первым – не в этом суть) языком точных наук. Математика интернационализирует понимание точных наук. Язык, всегда присутствуя в научных суждениях, напротив, деинтернационализирует, «национализирует» наши естественнонаучные представления. Я замечал, что существуют принципиальные тонкости в науке и технике, которые мы с немцами понимаем по-разному именно из-за языковых отличий. Мало того, сдается мне, что существуют нюансы в точных науках, которые немцы в принципе не понимают, а мы понимаем, и наоборот, причем взаимонепонимание обусловлено именно разговорным языком, и математика нас от этого взаимонепонимания не спасает.
|